?

Log in

No account? Create an account

Журнал Елены Санниковой

И все-таки я верю...

Previous Entry Share Next Entry
10 лет со дня смерти ТАТЬЯНЫ ВЕЛИКАНОВОЙ
помним
elena_n_s
Оригинал взят у ng68 в 10 лет со дня смерти ТАТЬЯНЫ ВЕЛИКАНОВОЙ
Старая моя статья, написанная сразу после Таниной смерти.





КАК Я ПОЗНАКОМИЛАСЬ С ТАНЕЙ ВЕЛИКАНОВОЙ И ЧТО БЫЛО ДАЛЬШЕ

Мы познакомились, как, думаю, никто ни с кем не знакомился: 26 августа 1968 г. на Петровке, 38, где она меня «опознавала». Расскажу по порядку (это уже рассказано в моей книге «Полдень», но где ее сегодня найти? К тому же сейчас я могу добавить некоторые детали, которых в те времена оглашать не следовало).
          Накануне этой нашей встречи мы уже видели друг друга — на Красной площади, где проходила демонстрация против советского вторжения в Чехословакию. В демонстрации участвовал Танин муж Константин Бабицкий, с которым я до того знакома не была. Впрочем, предыдущей ночью мы с ними (не я лично) говорили по телефону. Нас разные люди отговаривали — нажимая не на опасность, что не достигло бы цели, а на всякие «разумные» соображения: типа того, что вот Дубчека и прочих привезли в Москву, а наша демонстрация может, видите ли, помешать благополучному исходу переговоров. И так нажимали, что когда мы трое — Павел Литвинов, его жена Майя и я — вышли от Ларисы Богораз, оставив ее с главноуговаривающим* (время уже шло часам к четырем утра), то мои спутники позвонили из автомата Бабицкому и какими-то такими словами, чтобы подслушка ничего не поняла, объяснили, что, дескать, есть сомнения. Ответила Таня: «Вы как хотите — мы идем». У нас отлегло от сердца.

          На Красной площади я Таню толком разглядела, когда уже всех демонстрантов кроме меня схватили и увезли, а я сидела одна с детской коляской и на недоумения сбежавшейся толпы повторяла: «Мы проводили демонстрацию против вторжения в Чехословакию. У нас порвали плакаты, моих товарищей избили и увезли, у меня сломали чехословацкий флажок», — и протягивала вверх обломок самодельного древка. Таня — то есть еще не Таня, а незнакомая женщина с удивительно знакомым лицом (может, я и видела ее на улице возле какого-нибудь суда, но знакомым оно было по-другому: ясно было, что это кто-то очень свой) — стояла прямо напротив меня, держась за ручку коляски. И не только удивительно знакомым, но и прекрасным лицом и чудесной, ободрявшей меня полуулыбкой. Потом и меня увезли.
          На следующий день Таня пошла на Петровку, в городское УВД, искать Костю. Формально нас задержала милиция, допросы 25-го шли в отделении милиции, и милиция же проводила обыски в домах демонстрантов. О том, что арестованных увезли в Лефортово, тюрьму КГБ, семьям не сообщили. Как только она пришла, а придя — сказала, что и сама была на площади, ее повели опознавать меня (после демонстрации, допросов и обыска оставленную на свободе, а на следующий день привезенную на допрос). Опознавать! — будто я скрывала свое участие в демонстрации. Тут я и узнала, что эта женщина, стоявшая вчера напротив меня, — это Татьяна Великанова, жена моего подельника Константина Бабицкого.
          Таня ужасно смущалась своей роли. Теперь я улыбалась ей ободряюще: мол, чего там — конечно, опознавайте... Она опознала. Но, пожалуй, это было первое и последнее следствие, в котором она участвовала. Дело демонстрантов дало ей незабываемый урок.
          Сейчас в одной ее биографии я прочла, что на суде над демонстрантами Великанова была «свидетелем защиты». Начнем с того, что в советском судопроизводстве «свидетелей защиты» вообще не существовало: свидетелей вызывало обвинение, кое-кого — если суд удовлетворит ходатайство адвоката — могла вызвать защита, но статус свидетелей был один и тот же. На суде свидетель, неважно кем вызванный, мог давать показания в пользу обвиняемых, а суд далее брал из этих показаний то, что ему требовалось. И в обвинительном заключении, и в приговоре по делу пятерых демонстрантов (без меня, оставшейся временно на свободе, и Виктора Файнберга, с выбитыми зубами отправленного на психиатрическую экспертизу) было несколько раз сказано: «вина такого-то подтверждается показаниями такого-то, такой-то... и Великановой». Ни Таня, ни прочие свидетели (кроме сотрудников таинственной «воинской части» — тех самых лбов, что били на площади наших ребят), разумеется, не подтверждали, да и не могли подтвердить ничего, кроме самого факта демонстрации и избиения демонстрантов. Тем не менее в приговоре они «подтверждают вину» («грубое групповое нарушение общественного порядка» и «систематическое распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй») — отнюдь не вину гебешников, пустивших в ход руки и тяжелую сумку, что заведенного в СССР порядка не нарушало.
          С того момента Таня, видимо, и постановила никогда не давать никаких показаний. И никогда больше не давала.
          Познакомившись, мы сразу прониклись друг к другу глубокой взаимной симпатией. Вскоре был суд над демонстрантами (октябрь 1968) и несколько незабываемых вечеров в Телеграфном переулке. Вход на «открытый» суд был закрытым, но дело было громкое, широко известное за границей, и впервые за время известных нам политических процессов туда впустили на удивление много родственников подсудимых. Они все, конечно, старались делать записи: кого-то ловили на этом, отбирали, но за всеми не уследили. Каждый вечер в течение трех дней суда мы собирались у Маруси Рубиной, нашей верной машинистки (ученого-биолога), и старались из этих разрозненных клочков бумаги сложить запись суда. Полную запись по составлявшимся тут черновикам я восстановила позже (а потом, в совершенном противоречии с долгом советского адвоката, всю ее просмотрела и поправила Софья Васильевна Калистратова, защищавшая Вадима Делоне), но сейчас надо было зафиксировать главное. На третий день, после приговора, встала самая срочная задача: воспроизвести тексты всех пяти последних слов и защитительной речи Ларисы Богораз (она отказалась от адвоката и защищалась сама) и как можно скорее запустить их в самиздат. Все шло хорошо, пока не дошли до последнего слова Литвинова. Уж сколько раз, помню, друзья ему говорили: «Павлик, ну как ты говоришь: “так сказать” да “так сказать”?! Не забудь, тебе когда-нибудь придется последнее слово говорить». Шутки шутками, а пришлось — и перед невразумительными записями все опустили руки. Тут я храбро произнесла: «Давайте всё мне — я знаю, что он хотел сказать». Таня резко возмутилась: как можно написать не то, что он сказал, а то, что «хотел сказать»? Я попробовала объясниться — я же тоже за правду, а не за фальсификацию — и кое-как убедила дать мне время до завтрашнего дня. Когда назавтра я принесла туда же слепленный мною на основе этих клочков текст последнего слова, все слышавшие его удивились: «Но он так и сказал». И то, и, главное, так — подделки не было. Тут, наверное, Таня поверила в мои редакторские таланты. Много позже она их использовала для «Хроники текущих событий» — в те времена, когда уже не я, а она занималась «Хроникой».
          До этого была Инициативная группа, и в последние полгода перед моим арестом (в декабре 69-го), мы с Таней встречались чаще: то у меня дома проходили собрания ИГ, то еще что. А все-таки и у Тани было много друзей ближе меня, и у меня — ближе Тани. Однако после моего ареста и постановления психиатрической экспертизы о невменяемости не кто другой, а Вера Лашкова и Татьяна Великанова написали обращение к западным психиатрам, которое вместе с составленной несколько позже документацией Буковского о психиатрических репрессиях положило начало широкой западной кампании против советской карательной психиатрии, а меня лично сделало предметом пристального внимания западных психиатров и привело к тому, что я не осталась на «вечной койке», а была освобождена, просидев в общей сложности немногим более двух лет (в стране, где говорили: «Три года? Детский срок — на параше отсидеть!»).
          А пока меня не было, Таня среди немногих моих друзей, которым моя мама позволяла приходить (маму все время запугивали тем, что у нее отнимут детей, если она будет пускать в дом всяких антисоветчиков), заботилась о моих сыновьях — при том, что у самой было трое детей, а муж в ссылке. И когда я вернулась, мы уже были друзьями — как будто так оно и было всю жизнь.
          В каком-то, дай Бог памяти — 73-м? — году она взяла моего старшего сына Ясика в поход по русскому Северу. Какие-то у нас были и общие дела, и встречи без особого дела. Но главным делом стала, конечно, «Хроника».
          Уже после Таниной смерти говорила я по телефону с Арсением Рогинским, и он рассказал, как за месяц с небольшим до Таниной смерти, когда был у нее в больнице, они разговорились о делах, связанных с «Хроникой текущих событий». И Таня сказала, что я готовила материалы для «Хроники». «Как, — изумился Рогинский, а с ним и присутствовавшие при разговоре Саня Даниэль и Сергей Ковалев. — Уже после освобождения?» А заметим, что Сергей Ковалев в те же самые годы (1973-1974) имел к «Хронике» самое прямое отношение, да и оба других Таниных собеседника были недалеки от «Хроники», а теперь в «Мемориале» много лет занимаются всей историей правозащитного и самиздатского движения. Но для всех троих — в 2002 году от Р.Х. — это была новость.
          И было чему изумляться. Чтобы выйти на волю (о борьбе за меня западных психиатров я, сидя в психиатрической тюрьме, ничего не знала), я признала, что да, я была больна — хотя в чем это выражалось, объяснить не могла, — и что да, я, мать с двумя детьми, не должна была заниматься самиздатом (ах, как любил покойный профессор Лунц выговаривать это слово «самиздат», не входившее тогда ни в один русский словарь, показывать, что и он не лыком шит). Правда, ни разу не позволила им довести меня до того, чтобы осудить самиздат как таковой, правозащитную деятельность как таковую. Но и в том, что я признавала, я, конечно, врала — как же можно жить в СССР и не заниматься самиздатом? Только надо глухо законспирироваться. Иначе — снова «вечная койка», и уж по правде «вечная»: во второй раз никакое вранье не поможет.
          Таня приносила мне пухлые материалы судебных процессов, а я на их основе делала для «Хроники» отчеты о судах — это была моя основная специальность. И никто, ни один в мире человек, кроме Тани, об этом не знал. Гораздо позже я иногда упоминала об этом, говоря: «Это знал только один человек».
          Еще одно дело мы с Таней, как теперь любят говорить, «организовывали» уже с разных сторон «железного занавеса». В 79-м году — это значит, уже незадолго до Таниного ареста — позвонили мне польские друзья после больших арестов в Чехословакии: хотят составить обращение к чехословацким правозащитникам вместе с русскими, но не с эмигрантами, а с правозащитниками из СССР. Не только хотят, но уже и составили. Я взялась быть посредником и, переведя текст, позвонила Тане. Тут уже нельзя было думать о подслушивающих ушах: надо было «прямым эфиром» диктовать текст. Потом Таня согласовывала его с друзьями в Москве, они текст редактировали, исправляли, я звонила полякам, снова звонила Тане... Где-нибудь в архивах КГБ, наверно, лежат все магнитные записи этих долгих переговоров. В конце концов текст был согласован и опубликован (см. «Континент» №21, 1979).
          А Таню вскоре арестовали, судили, отправили в лагерь. В начале 80-х я поехала выступать в южнофранцузский город Тарб по приглашению местной группы «Международной Амнистии». На месте оказалось, что эта группа занимается Татьяной Великановой. Я в те годы выступала много, но одно дело — рассказывать о репрессиях вообще, другое — этим людям, никогда Таню не видевшим, но защищающим ее, рассказывать о ней, и не только о том, что она делала, а еще и какая она. Какая? Самая замечательная, лучше всех нас. «Знаете, — говорила я, — вы, наверное, слышали, что самым высоким нравственным авторитетом среди нас пользуется академик Сахаров. Но... — я даже чуть-чуть замялась, — на самом деле наш самый высокий нравственный авторитет — это Татьяна Великанова».
          А когда за границей меня спрашивали: «Ну как же вы — с детьми, и не побоялись?..» — я обычно отвечала: «Посмотрите: в Инициативной группе нас было три женщины — я, мать-одиночка с двумя детьми, Татьяна Великанова, жена ссыльного с тремя детьми, и Татьяна Ходорович, вдова с четырьмя детьми. Так что я совсем не самая храбрая».
          Увиделись мы с Таней, когда я, эмигрировавшая из Советского Союза, приехала уже в Россию, и потом виделись неоднократно (а последний раз — когда она была в Париже проездом из Италии, от младшей дочки и внуков). Но особенно мне запомнилось, как мы в дни 25-летнего юбилея «Хроники» возвращались в Москву из Литвы. Мы поехали туда вчетвером: Таня, Лена Сморгунова, Саша Лавут и я. Повыступали, погуляли по любимому Вильнюсу и сели в поезд. Таня сидела у окна вагона со школьными тетрадками, проверяла, что-то готовила к занятиям. Она преподавала математику младшим школьникам — ей это нравилось. И прямо с поезда готовилась поехать в школу — там ее ждут. Когда она говорила о своей работе в школе, прямо вся светилась. Я ее звала куда-то в тот день — «Нет, не могу». Я бы сказала: в этом «не могу» было и «не хочу» — не хочу никуда, только к своим ребятам.
          Поминки по Тане после похорон были в «Мемориале», поминки после панихиды девятого дня — в школе.
                                       

* Валерием Чалидзе. — Прим. позднейшее.